Нечего говорить, что при подобном надуванье и фальше брак есть зло и поругание самых дорогих, самых святых прав человечества. Но когда при смотринах и сватовстве товар показывали лицом, и тогда редко-редко брак был счастливым. Если часто бывает, что после долгого знакомства брак неудачен, что сказать о том, когда он устраивался на авось… В светских искусственных браках большею частию оскорбляется и унижается женщина; но в бурсацких — и женщина и мужчина… В светских мужчина говорит: «Я сыт, и есть у меня имя, иди за меня — ты будешь сыта и получишь имя»; в бурсацких же не то; жених кричит: «Есть нечего»; невеста кричит: «С голоду умираю» — и исход один: соединиться обеим сторонам. Все это — порождение проклятого пролетариата в нашем духовенстве. Кого же тут винить?
Вот и дьячиха привезла по смерти своего мужа свою задеревенелую дочь и успела закрепить за ней место. Преосвященный послал ее в училище, чтобы из готовящихся к исключению выбрать жениха.
В те времена, когда в бурсе свирепствовал Лобов, Батька, Долбежин и тому подобные педагоги, в ней уже нарождался новый тип учителей, как будто более гуманных.
К ним принадлежал Павел Федорыч Краснов.
Павел Федорыч был из молодых, окончивших курс семинарии студентов. Это был мужчина красивый, с лицом симпатическим, по натуре своей человек добрый, деликатный.
Хотелось бы нам отнестись к нему вполне сочувственно, но как это сделать?
Он и не думал изгонять розги, а напротив — защищал ее, как необходимый суррогат педагогического дела.
Но он, наказывая ученика, не давал никогда более десяти розог. Преподавая арифметику, географию и греческий язык, он не заставлял зубрить слово в слово, а это в бурсе почиталось едва ли не признаком близкого пришествия антихриста и кончины века сего. Он позволял ученикам делать себе вопросы, возражения, требовать объяснений по разным предметам и снисходил до ответов на них, а это уже окончательный либерализм для бурсы. Увлекаясь своим положительно добрым сердцем, он входил иногда в нужды своих учеников. Так, мы упомянули в первом очерке об одном несчастном, который был почти съеден чесотными клещами, если бы не Павел Федорыч: он сводил его в баню, вымыл, выпарил, остриг его голову, сжег всю его одежду, дал ему новую и обласкал беднягу. Был случай, что по классам Краснова, за его болезнию, пришлось справлять уроки Лобову. Лобов вознес Карася и отчехвостил его на воздусях. То же самое хотел он сделать с цензором класса, парнем лет под двадцать, но цензор утек от него; тогда Лобов записал его в журнал, и дело все-таки пахло розгой. Узнав о том, как в классе свирепствовал Лобов, Краснов вышел из себя, разорвал в клочья журнал и рассорился с Лобовым. Он был справедлив относительно списков, из которых не делал для учеников тайны, а напротив — вызывал недовольных на диспуты. Раз только случилось, что Краснов избил своего ученика собственноручно и беспощадно; но и то по той причине, что бурсак решился острить во время ответа урока самым площадным образом, а Павел Федорыч был щекотлив на нервы. Словом, Краснов как частное лицо неоспоримо был честный и добрый человек.
Но посмотрите, чем он был как учитель бурсы.
— Иванов! — говорит он.
Иванов поднимается с заднего стола бурсацкой Камчатки, за которою Краснов следил постоянно и зорко, вследствие чего для желающих почивать на лаврах, то есть лентяев, он был нестерпимый учитель. Краснов донимал их не столько сеченьем, сколько систематическим преследованием; и вот это-то преследование, основанное на психологической тактике, сильно отзывалось иезуитством. Краснов в нотате видит, что у Иванова стоит сегодня ноль, но все-таки говорит:
— Прочитай урок, Иванов.
По Иванов не отвечает ничего. Он думает про себя: «Ведь знает же Краснов, что у меня в нотате ноль… что же спрашивает? только мучит!».
— Ну, что же ты?
Иванов молчит… Лучше бы ругали Иванова, тогда не было бы ему стыдно перед товарищами, потому что ругань начальства на вороту бурсака, ей же богу, не виснет; а теперь Иванов поставлен в комическое положение: над его замешательством потешаются свои же, и, таким образом, главная поддержка против начальства — товарищество — для него не существует в это время.
— Ты здоров ли? — спрашивает ласково Павел Федорыч.
Сбычившись и выглядывая исподлобья, Иванов говорит:
— Здоров.
— И ничего с тобой не случилось?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего, — слышится ответ Иванова каким-то псалтырно-панихидным голосом.
— Но ты точно расстроен чем-то?
От Иванова ни гласа, ни послушания.
— Да?
Но Иванову точно рот зашили.
— Что же ты молчишь?.. Ну, скажи же мне урок. Наконец Иванов собирается с силами. Краснея и пыхтя, он дико вскрикивает:
— Я… я… не… зна-аю.
— Чего не знаешь?
— Я… урока.
Павел Федорыч притворяется, что недослышал.
— Что ты сказал?
— Урока… не знаю! — повторяет Иванов с натугой.
— Не слышу; скажи громче.
— Не знаю! — приходится еще раз сказать Иванову. Товарищи хохочут.
Иванов же думает про себя: «Черти бы побрали его!.. привязался, леший!».
Учитель между тем прикидывается изумленным, что даже Иванов не приготовил уроков.
— Ты не знаешь? Да этого быть не может!
Новый хохот.
Иванов рад провалиться сквозь землю.
— Отчего же ты не знаешь?
Опять начинается травля, до тех пор, пока Иванов не начинает лгать.
— Голова болела.
— Угорел, верно?
— Угорел.
— А ты, может быть, простудился?